Лидия Довыденко
Янтарный край в творчестве Николая Михайловича Карамзина (1766-1826)
Николай Карамзин родился недалеко от Самары, в имении Михайловском. Мать умерла при родах, и мальчика воспитывал отец Михаил Егорович Карамзин, симбирский землевладелец, дворянин, капитан в отставке, ведущий свой род от татарского военачальника Кара-Мурзы, перешедшего на службу к московскому царю. Когда мальчик отдали в частный пансион в Симбирске, он быстро стал первым учеником. Он так хорошо владел немецким и французским языком, что его принимали за живущего в Кёнигсберге.
После окончания частного пансиона Шадена в Москве 1782 году он направляется в одну из элитных воинских частей – лейб-гвардии Преображенский полк, квартировавший в Санкт-Петербурге, созданный Петром Первым для подготовки из молодых дворян офицерского состава имперской армии. Отец Карамзина по обычаю тех лет с самого рождения записал сына в этот полк. Через два года после смерти отца Николай Карамзин выходит в отставку в чине поручика, едет в Симбирск, в дом своего отца.
И здесь ему посчастливилось встретиться с И.П. Тургеневым, также местным помещиком, который был активным членом масонской ложи и ордена розенкрейцеров, а также Дружеского ученого общества. В 1785 г. по приглашению Тургенева Карамзин приехал в Москву и с подачи издателя Николая Николаевича Новикова становится одним из редакторов журнала «Детское чтение для сердца и разума», где сам также печатается во всех жанрах – в переводах, в стихах, в прозе.
Окрыленный своими первыми публикациями, он отправляется за впечатлениями в Западную Европу. Он мечтает о своем собственном журнале, планирует посетить самых известных в Европе писателей и философов. Результатом этого путешествия стала книга «Письма русского путешественника», сделавшая Карамзина знаменитым. Карамзин посетил Канта в Кёнигсберге, Лафатера в Цюрихе, встречался с Бонне, беседовал с Гердером и Виландом. Его поездка длилась чуть больше года, возвратился домой в 1790 году. «Письма русского путешественника» вышли отдельной книгой лишь через семь лет, а пока он создает «Московский журнал», где и публикует свои «Письма…», которые сделали Карамзина литературным кумиром молодых читателей. В 1792 году в «Московском журнале» появились две его повести – «Бедная Лиза» и «Наталья, боярская дочь». Он стал первопроходцем психологизма в отечественной словесности. Через десять лет Карамзин начинает издавать новый журнал, более широкого содержания «Вестник Европы», первый русский журнал, печатавший не только то, что относилось к литературе, но и статьи о внешней и внутренней политике.
Но не все было так радужно в творчестве Карамзина. Адмирал А.С. Шишков в своем «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка» обвинил Карамзина и его единомышленников в «галлизации» синтаксиса и словарного состава русского языка. Действительно, в произведениях, написанных Карамзиным по возвращении из путешествия по Европу, в первую очередь в «Письмах русского путешественника», он использует синтаксические конструкции французского языка, а также кальками французских выражений заменяет церковнославянские обороты. И Карамзин не стал участвовать в полемике с Шишковым, но А.С. Пушкин высмеял Шишкова, также как и филолог Я.К. Грот предоставил аргументы в защиту вклада Карамзина в развитие русского языка.

Лишь год был Карамзин редактором «Вестника Европы», так как получил указом императора Александра Первого официальное звание придворного историографа, и этот пост он занимал до конца своей жизни. Главным трудом Карамзина является «История государства Российского». Он трудился над ней свыше двадцати лет. Переехал в Петербург и сблизился там с Пушкиным, который писал: «Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка – Колумбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили».
Карамзин в Кёнигсберге
19 июня 1789 г. Карамзин прибыл в Кёнигсберг. В «Письмах русского путешественника» он описывает Кёнигсберг как большой европейский город, «выстроенный едва ли не лучше Москвы», рассказывает о его многолюдстве, о его прекрасных садах, «где можно с удовольствием прогуливаться», о ярмарке и нарядных толпах, пьющих чай и кофе, о многочисленном гарнизоне.
Карамзин побывал в Кафедральном соборе. В «Письмах…» идет запись:
Здешняя кафедральная церковь огромна. С великим примечанием рассматривал я там древнее оружие, латы и шишак благочестивейшего из маркграфов бранденбургских и храбрейшего из рыцарей своего времени. «Где вы, – думал я, – где вы, мрачные веки, веки варварства и героизма? Бледные тени ваши ужасают робкое просвещение наших дней. Одни сыны вдохновения дерзают вызывать их из бездны минувшего – подобно Улиссу, зовущему тени друзей из мрачных жилищ смерти, – чтобы в унылых песнях своих сохранять память чудесного изменения народов». – Я мечтал около часа, прислонясь к столбу. – На стене изображена маркграфова беременная супруга, которая, забывая свое состояние, бросается на колени и с сердечным усердием молит небо о сохранении жизни героя, идущего побеждать врагов. Жаль, что здесь искусство не соответствует трогательности предмета! – там же видно множество разноцветных знамен, трофеев маркграфовых».
В этом отрывке речь идет о последнем магистре Немецкого ордена и первом герцоге Пруссии Альбрехте и его первой супруге Доротее, принцессе датской.
Карамзин также идет в Королевский замок: «Там же есть так называемая Московская зала, длиною во 166 шагов, а шириною в 30, которой свод веден без столбов и где показывают старинный осьмиугольный стол, ценою в 40000 талеров. Для чего сия зала называется Московскою, не мог узнать. Один сказал, будто для того, что тут некогда сидели русские пленники; но это не очень вероятно». И в самом деле, Палата московитов в Королевском замке была названа в честь приема в этом зале Великое посольство Петра I.
Как уже упоминалось выше, Карамзин встретился с Иммануилом Кантом, с которым он заранее не условливался о встрече, но был принят в его маленьком простом домике. Беседа длилась три часа.
Карамзин едва ли не первый из русских литераторов пытается изложить для русских читателей идеи Канта. Карамзин приводит известное его выражение: «Деятельность есть наше определение». Мы судим о человеке по тому, что ему удалось сделать. «Все сокрушающий Кант», - так характеризует он философа, «глубокомысленный тонкий метафизик, который опровергает и Маленбранша и Лейбница, и Юма и Боннета». Карамзин пересказал также кантовское представление о границах познания, за которое не дано перейти или где «разум погашает светильник свой, и мы во тьме остаемся; одна фантазия может носиться во тьме сей и творить несбытное». Внешность Канта рисуется всего одной, но выразительно-точной фразой: «Меня встретил маленький, худенький старичок, отменно белый и нежный». Кант говорит скоро и тихо, Карамзин замечает: «Домик у него маленький и внутри приборов немного…» Лафатер был кумиром молодого Карамзина, а Кант нанес удар по его кумиру: Лафатер имеет чрезмерно живое воображение и часто ослепляется мечтами. Карамзин пересказывает высказанные ему мысли Канта о сущности человека: «Дай человеку все, чего он желает, но он в ту же минуту почувствует, что это все не есть все».
Кант также поделился своим видением нравственного закона, речь шла о совести, которую философ характеризует как чувство добра и зла. Кант говорит, что он радуется в свои шестьдесят лет, когда вспоминает о тех случаях, «где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце». Когда же лгал, то «никто не знает лжи моей, но мне стыдно».
Кант записал Карамзину названия двух своих сочинений, которых последний не читал: «Критика практического разума» и «Основы физики нравов». «Все просто, кроме... его метафизики», так завершает свой рассказ о встрече с философом Карамзин..

Далее Карамзин держит путь на Берлин. Проезжая сегодняшний поселок Мамоново, прежнее название Хайлигенбайль, он описывает легенду о его названии: «Генлигенбейль, маленький городок в семи милях от Кенигсберга, приводит на мысль времена язычества. Тут возвышался некогда величественный дуб, безмолвный свидетель рождения и смерти многих веков, — дуб, священный для древних обитателей сей земли. Под мрачною его тенью обожали они идола Курхо, приносили ему жертвы и славили его в диких своих гимнах. Вечное, мерцание сего естественного храма и шум листьев наполняли сердце ужасом, в который жрецы язычества облекали богопочитание. Так друиды в густоте лесов скрывали свою религию; так глас греческих оракулов исходил из глубины мрака! — Немецкие рыцари в третьем-надесять веке, покорив мечом Пруссию, разрушили олтари язычества и на их развалинах воздвигнули храм христианства. Гордый дуб, почтенный старец в царстве растений, претыкание бурь и вихрей, пал под сокрушительного рукою победителей, уничтожавших все памятники идолопоклонства: жертва невинная! — Суеверное предание говорит, что долгое время не могли срубить дуба; что все топоры отскакивали от толстой коры его, как от жесткого алмаза; но что наконец сыскался один топор, который разрушил очарование, отделив дерево от корня; и что в память победительной секиры назвали сие место Heiligenbeil, то есть секира святых. Ныне эта секира святых славится каким-то отменным пивом и белым хлебом»
В период доорденского нашествия в этом месте было прусское святилище Ромове в районе современной деревни Липовки.
Таким образом, Карамзин в «Письмах русского путешественника» рассказал не только о местах, где он побывал, о местных достопримечательностях, но и познакомил с наиболее известными современными ему мыслителями, их взглядами.
Он описывает природу, памятники искусств, музеи, библиотеки. Книга становится сводом сведений о Европе конца XVIII в. А также он ищет ответа на вопрос о счастье человека. Подлинно счастливые люди, по Карамзину, - это чистые сердца, которые не требуют слишком многого от судьбы и умеют жить в мире с собою. Основа счастья - дружеская беседа, созерцание красот природы, радости любви. Счастье это доступно всем, независимо от того, к какому слою общества принадлежит человек. Воплощение его - добрая семья, собравшаяся у обеденного стола.
Образовательная и воспитательная роль этой книги была велика, так русский человек знакомился с основными явлениями западной культуры. И сам писатель предстает яркой индивидуальностью, обладающей эстетической и интеллектуальной культурой.
ПИСЬМА РУССКОГО ПУТЕШЕСТВЕННИКА
http://rvb.ru/18vek/karamzin/2hudlit_/01text/vol1/01prp/01.htm

Кенигсберг, июня 19, 1789
Вчера в семь часов утра приехал я сюда, любезные друзья мои, и стал вместе с своим сопутником в трактире у Шенка.
Кенигсберг, столица Пруссии, есть один из больших городов в Европе, будучи в окружности около пятнадцати верст. Некогда был он в числе славных ганзейских городов. И ныне коммерция его довольно важна. Река Прегель, на которой он лежит, хотя не шире 150 или 160 футов, однако ж так глубока, что большие купеческие суда могут ходить по ней. Домов считается около 4000, а жителей 40 000 — как мало по величине города! Но теперь он кажется многолюдным, потому что множество людей собралось сюда на ярманку, которая начнется с завтрашнего дня. Я видел довольно хороших домов, но не видал таких огромных, как в Москве или в Петербурге, хотя вообще Кенигсберг выстроен едва ли не лучше Москвы.
Здешний гарнизон так многочислен, что везде попадаются в глаза мундиры. Не скажу, чтобы прусские солдаты были одеты лучше наших; а особливо не нравятся мне их двуугольные шляпы. Что принадлежит до офицеров, то они очень опрятны, а жалованья получают, выключая капитанов, малым чем более наших. Я слыхал, будто в прусской службе нет таких
99
молодых офицеров, как у нас; однако ж видел здесь по крайней мере десять пятнадцатилетних. Мундиры синие, голубые и зеленые с красными, белыми и оранжевыми отворотами.
Вчера обедал я за общим столом, где было старых майоров, толстых капитанов, осанистых поручиков, безбородых подпоручиков и прапорщиков человек с тридцать. Содержанием громких разговоров был прошедший смотр. Офицерские шутки также со всех сторон сыпались. Например: «Что за причина, господин ритмейстер, что у вас ныне и днем окна закрыты? Конечно, вы не письмом занимаетесь? Ха! ха! ха!» — «То-то, фон Кребс! Все знает, что у меня делается!» — и проч. и проч. Однако ж они учтивы. Лишь только наша француженка показалась, все встали и за обедом служили ей с великим усердием. — Как бы то ни было, только в другой раз рассудил я за благо обедать один в своей комнате, растворив окна в сад, откуда лились в мой немецкий суп ароматические испарения сочной зелени.
Вчерась же после обеда был я у славного Канта, глубокомысленного, тонкого метафизика, который опровергает и Малебранша и Лейбница, и Юма и Боннета, — Канта, которого иудейский Сократ, покойный Мендельзон, иначе не называл, как der alles zermalmende Kant, то есть все сокрушающий Кант. Я не имел к нему писем, но смелость города берет, — и мне отворились двери в кабинет его. Меня встретил маленький, худенький старичок, отменно белый и нежный. Первые слова мои были: «Я русский дворянин, люблю великих мужей и желаю изъявить мое почтение Канту». Он тотчас попросил меня сесть, говоря: «Я писал такое, что не может нравиться всем; не многие любят метафизические тонкости». С полчаса говорили мы о разных вещах: о путешествиях, о Китае, об открытии новых земель. Надобно было удивляться его историческим и географическим знаниям, которые, казалось, могли бы одни загромоздить магазин человеческой памяти; но это у него, как немцы говорят, дело постороннее. Потом я, не без скачка, обратил разговор на
100
природу и нравственность человека; и вот что мог удержать в памяти из его рассуждений:
«Деятельность есть наше определение. Человек не может быть никогда совершенно доволен обладаемым и стремится всегда к приобретениям. Смерть застает нас на пути к чему-нибудь, что мы еще иметь хотим. Дай человеку все, чего желает, но он в ту же минуту почувствует, что это все не есть все. Не видя цели или конца стремления нашего в здешней жизни, полагаем мы будущую, где узлу надобно развязаться. Сия мысль тем приятнее для человека, что здесь нет никакой соразмерности между радостями и горестями, между наслаждением и страданием. Я утешаюсь тем, что мне уже шестьдесят лет и что скоро придет конец жизни моей, ибо надеюсь вступить в другую, лучшую. Помышляя о тех услаждениях, которые имел я в жизни, не чувствую теперь удовольствия, но, представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце, радуюсь. Говорю о нравственном законе: назовем его совестию, чувством добра и зла — но они .есть. Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно. — Вероятность не есть очевидность, когда мы говорим о будущей жизни; но, сообразив все, рассудок велит нам верить ей. Да и что бы с нами было, когда бы мы, так сказать, глазами увидели ее? Если бы она нам очень полюбилась, мы бы не могли уже заниматься нынешнею жизнью и были в беспрестанном томлении; а в противном случае не имели бы утешения сказать себе в горестях здешней жизни: авось там будет лучше! — Но, говоря о нашем определении, о жизни будущей и проч., предполагаем уже бытие Всевечного Творческого разума, все для чего-нибудь, и все благо творящего. Что? Как?.. Но здесь первый мудрец признается в своем невежестве. Здесь разум погашает светильник свой, и мы во тьме остаемся; одна фантазия может носиться во тьме сей и творить несобытное». — Почтенный муж! Прости, если в сих строках обезобразил я мысли твои! Он знает Лафатера и переписывался с ним. «Лафатер весьма любезен по доброте своего сердца, — говорит он, — но, имея чрезмерно живое воображение, часто
101
ослепляется мечтами, верит магнетизму и проч.» — Коснулись до его неприятелей. «Вы их узнаете, — сказал он, — и увидите, что они все добрые люди».
Он записал мне титулы двух своих сочинений, которых я не читал: «Kritik der praktischen Vernunft» и «Metaphysik der Sitten»1 — и сию записку буду хранить как священный памятник.
Вписав в свою карманную книжку мое имя, пожелал он, чтобы решились все мои сомнения; потом мы с ним расстались.
Вот вам, друзья мои, краткое описание весьма любопытной для меня беседы, которая продолжалась около трех часов. — Кант говорит скоро, весьма тихо и невразумительно; и потому надлежало мне слушать его с напряжением всех нерв слуха. Домик у него маленький, и внутри приборов немного. Все просто, кроме... его метафизики.
Здешняя кафедральная церковь огромна. С великим примечанием рассматривал я там древнее оружие, латы и шишак благочестивейшего из маркграфов бранденбургских и храбрейшего из рыцарей своего времени. «Где вы, — думал я, — где вы, мрачные веки, веки варварства и героизма? Бледные тени ваши ужасают робкое просвещение наших дней. Одни сыны вдохновения дерзают вызывать их из бездны минувшего — подобно Улиссу, зовущему тени друзей из мрачных жилищ смерти, — чтобы в унылых песнях своих сохранять память чудесного изменения народов».— Я мечтал около часа, прислонясь к столбу.— На стене изображена маркграфова беременная супруга, которая, забывая свое состояние, бросается на колени и с сердечным усердием молит небо о сохранении жизни героя, идущего побеждать врагов. Жаль, что здесь искусство не соответствует трогательности предмета! — Там же видно множество разноцветных знамен, трофеев маркграфовых.
________________________________________
1 «Критика практического разума» и «Метафизика нравов» (нем.). — Ред.
102
Француз, наемный лакей, провожавший меня, уверял, что оттуда есть подземный ход за город, в старую церковь, до которой будет около двух миль, и показывал мне маленькую дверь с лестницею, которая ведет под землю. Правда ли это или нет, не знаю: но знаю то, что в средние века на всякий случай прокапывали такие ходы, чтобы сохранять богатство и жизнь от руки сильного.
Вчера ввечеру простился я с своим товарищем, господином Ф*, которого приязни не забуду никогда. Не знаю, как ему, а мне грустно было с ним расставаться. Он с француженкой поехал в Берлин, где, может быть, еще увижу его.
Ныне был я у нашего консула, господина И*, который принял меня ласково. Он рассказывал мне много кое-чего, что я с удовольствием слушал; и хотя уже давно живет в немецком городе и весьма хорошо говорит по-немецки, однако же нимало не обгерманился и сохранил в целости русский характер. Он дал мне письмо к почтмейстеру, в котором просил его отвести мне лучшее место в почтовой коляске.
Вчера судьба познакомила меня с одним молодым французом, который называет себя искусным зубным лекарем. Узнав, что в трактир к Шенку приехали иностранцы, — ему сказали — французы, — явился он к господину Ф* с ношею комплиментов. Я тут был — и так мы познакомились. «В Париже есть мне равные в искусстве, — сказал он, — для того не хотел я там остаться, поехал в Берлин, перелечил, перечистил немецкие зубы; но я имел дело с великими скрягами, и для того — уехал из Берлина. Теперь еду в Варшаву. Польские господа, слышно, умеют ценить достоинства и таланты: попробуем, полечим, почистим! А там отправлюсь в Москву — в ваше отечество, государь мой, где, конечно, найду умных людей более нежели где-нибудь».— Ныне, когда я только что управился с своим обедом, пришел он ко мне с бумагами и, сказав, что узнает людей с первого взгляду и что имеет уже ко мне полную доверенность, начал читать мне... трактат о зубной болезни.
103
Между тем как он читал, наемный лакей пришел сказать мне, что в другом трактире, обо двор, остановился русский курьер, капитан гвардии. «Allons le voir!»l — сказал француз, спрятав в кармане свой трактат. Мы пошли вместе — и вместо капитана нашел я вахмистра конной гвардии, господина ***, молодого любезного человека, который едет в Копенгаген. Он еще в первый раз послан курьером и не знает по-немецки, чему прусские офицеры, окружившие нас на крыльце, весьма дивились. В самом деле, неудобно ездить по чужим землям, зная только один французский язык, которым не все говорят. — В то время как мы разговаривали, один из стоявших на крыльце получил письмо из Берлина, в котором пишут к нему, что близ сей столицы разбили почту, зарезали постиллиона и отняли несколько тысяч талеров: неприятная весть для тех, которые туда едут! — Я пожелал земляку своему счастливого пути.
В старинном замке, или во дворце, построенном на возвышении, осматривают путешественники цейхгауз и библиотеку, в которой вы найдете несколько фолиантов и квартантов, окованных серебром. Там же есть так называемая Московская зала, длиною во 166 шагов, а шириною в 30, которой свод сведен без столбов и где показывают старинный осьмиугольный стол, ценою в 40 000 талеров. Для чего сия зала называется Московскою, не мог узнать. Один сказал, будто для того, что тут некогда сидели русские пленники; но это не очень вероятно.
Здесь есть изрядные сады, где можно с удовольствием прогуливаться. В больших городах весьма нужны народные гульбища. Ремесленник, художник, ученый отдыхает на чистом воздухе по окончании своей работы, не имея нужды идти за город. К тому же испарения садов освежают и чистят воздух, который в больших городах всегда бывает наполнен гнилыми
________________________________________
1 Пойдемте к нему! (франц.). — Ред.
104
частицами.Ярманка начинается. Все наряжаются в лучшее свое платье, и толпа за толпою встречается на улицах. Гостей принимают на крыльце, где подают чай и кофе.
Я уже отправил свой чемодан на почту. Едущие в публичной коляске могут иметь шестьдесят фунтов без платы; у меня менее шестидесяти.
Adieu!1 Земляк мой Габриель, который, говоря его словами, не нашел еще работы, пришел сказать мне, что почтовая коляска скоро будет готова.
Я вас люблю так же, друзья мои, как и прежде; но разлука не так уже для меня горестна. Начинаю наслаждаться путешествием. Иногда, думая о вас, вздохну; но легкий ветерок струит воду, не возмущая светлости ее. Таково, сердце человеческое; в сию минуту благодарю судьбу за то, что оно таково. — Будьте только благополучны, друзья мои, и никогда обо мне не беспокойтесь! В Берлине надеюсь получить от вас письмо.
________________________________________
1 Прощайте! (франц.). — Ред.
Мариенбург, 21 июня ночью
Прусская так называемая почтовая коляска совсем не похожа на коляску. Она есть не что иное, как длинная покрытая фура с двумя лавками, без ремней и без рессор. Я выбрал себе место на передней лавке. У меня было двое товарищей, капитан и подпоручик, которые сели назади на чемоданах. Я думал, что мое место выгоднее; но последствие доказало, что выбор их был лучше моего. Слуга капитанский и так называемый ширмейстер, или проводник, сели к нам же в коляску на другой лавке. Печальные мысли, которыми голова моя наполнилась при готическом виде нашего экипажа, скоро рассеялись. В городе видел я везде приятную картину праздника — везде веселящихся людей; офицеры мои были весьма учтивы, и разговор, начавшийся между нами, довольно занимал меня. Мы говорили о турецкой и шведской войне, и капитан от доброго сердца хвалил храбрость наших солдат, которые, по его мнению, едва ли хуже прусских. Он рассказывал анекдоты последней войны, которые все
105
относились к чести прусских воинов. Ему крайне хотелось, чтобы королю мир наскучил. «Пора снова драться,— говорил он, — солдаты наши пролежали бока; нам нужна экзерциция, экзерциция!» Миролюбивое мое сердце оскорбилось. Я вооружился против воины всем своим красноречием, описывая ужасы ее: стон, вопль несчастных жертв, кровавою рекою на тот свет уносимых; опустошение земель, тоску отцов и матерей, жен и детей, друзей и сродников; сиротство муз, которые скрываются во мрак, подобно как в бурное время бедные малиновки и синички по кустам прячутся, и проч. Немилостивый мой капитан смеялся и кричал: «Нам нужна экзерциция, экзерциция!» Наконец я приметил, что взялся за работу Данаид; замолчал и обратил все свое внимание на приятные окрестности дороги. Постиллион наш не жалел лошадей; и таким образом неприметно доехали мы до перемены, где только что имели время отужинать на скорую руку.
Ночь была приятна. Я несколько раз засыпал, но ненадолго, я почувствовал выгоду, которую имели мои товарищи. Они могли лежать на чемоданах, а мне надлежало дремать сидя. На рассвете приехали мы на другую станцию. Чтобы сколько-нибудь ободриться после беспокойной ночи, выпили мы с капитаном чашек по пяти кофе — что в самом деле меня оживило.
Места пошли совсем не приятные, а дорога худая. Генлигенбейль, маленький городок в семи милях от Кенигсберга, приводит на мысль времена язычества. Тут возвышался некогда величественный дуб, безмолвный свидетель рождения и смерти многих веков, — дуб, священный для древних обитателей сей земли. Под мрачною его тенью обожали они идола Курхо, приносили ему жертвы и славили его в диких своих гимнах. Вечное, мерцание сего естественного храма и шум листьев наполняли сердце ужасом, в который жрецы язычества облекали богопочитание. Так друиды в густоте лесов скрывали свою религию; так глас греческих оракулов исходил из глубины мрака! — Немецкие рыцари в третьем-надесять веке, покорив мечом Пруссию, разрушили олтари язычества и на их
106
развалинах воздвигнули храм христианства. Гордый дуб, почтенный старец в царстве растений, претыкание бурь и вихрей, пал под сокрушительного рукою победителей, уничтожавших все памятники идолопоклонства: жертва невинная! — Суеверное предание говорит, что долгое время не могли срубить дуба; что все топоры отскакивали от толстой коры его, как от жесткого алмаза; но что наконец сыскался один топор, который разрушил очарование, отделив дерево от корня; и что в память победительной секиры назвали сие место Heiligenbeil, то есть секира святых. Ныне эта секира святых славится каким-то отменным пивом и белым хлебом.

В.А.Тропинин
Портрет Н.М.Карамзинa
1818г, холст, масло,
Государственная Третьяковская галерея, Москва

Николай Михайлович Карамзин (1766-1826) — поэт, писатель, переводчик, историк, глава русского сентиментализма. Его влияние на русскую литературу и язык было значительно. Он перевёл на русский Шекспира и Мильтона и пытался приблизить литературный язык к разговорному.
Карамзин написал несколько романов, в том числе "Бедная Лиза" (1792).
Роман о бедной девушке был очень популярен.

Николай Михайлович был близок с семьей Пушкина, принимал живое участие в судьбе поэта.
Пушкин в юности восторженно относился к Карамзину, но уже с начала 1820-х годов метод и поэтика сентиментализма становятся ему все более чуждыми, вызывают множество критических замечаний и отрицательных суждений.
Однако Пушкин высоко ценил заслуги Карамзина в развитии русской словесности, а его «Историю государства Российского» называл «созданием великого писателя и подвигом честного человека».
Памяти Карамзина Пушкин посвятил «Бориса Годунова»:
«Драгоценной для россиян памяти Николая Михайловича Карамзина сей труд, гением его вдохновенный, с благоговением и благодарностью посвящает Александр Пушкин». (www.rulex.ru/01110594.htm)

Joomla templates by a4joomla